horny jail crossover

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » horny jail crossover » фандомные эпизоды » небылицы


небылицы

Сообщений 1 страница 7 из 7

1

— саша романов и костя уралов
https://i.imgur.com/P4Ugbti.png ленинград 1980-ые

https://i.imgur.com/HQHhBTL.png
Если бы у зим были лица, я бы их срезал в букет, и носил тебе бы эти небылицы, упакованные в жмур пакет.

[nick]Ленинград[/nick][status]здесь имя твое[/status][icon]https://i.imgur.com/kdojk6i.png[/icon][lz]сколько нужно было, задыхаясь, осушить этих проклятых угрюм-морей, чтобы после срифмовать слово жить[/lz]

+1

2

Смотрит на свой наручный "Восток" с черным циферблатом - время есть, еще успеет. Запрыгивают на стол Фонтанка и Мойка, мягкими лапами ступают по скатерти, обтираются боками о хрустальную сахарницу и граненый стакан с давно остывшим чаем, у Фонтанки голубые глаза, как Синий мост, у Мойки шерсть, как старый камень набережной. Карповка с Пряжкой расположились на подоконнике, над чуть теплой батареей, Волковка и Смоленка сидят в старом открытом чемодане, старушка Нева с седыми усами хозяйкой расположилась у Саши на коленях, он гладит ее по широким полным бокам, встает, удерживая ее на руках, она приятной тяжестью оттягивает ладони. "Мне пора идти" просит у нее прощения, добавляет: "Сегодня Костя приезжает". Произносить вслух это непривычно и странно, Нева дергает хвостом, склоняет темную голову, услышав знакомое имя. Саша повторяет, почти по слогам, привыкая: "Костя приезжает".

И он сам его попросил. Ходил на Почтамскую через Дворцовый мост, отворачивался от Зимнего Дворца, от одного вида становилось как-то особо горько и тошно, отстаивал очередь к стеклянным кабинкам, звонил сначала Мише, чтобы взять новый номер Уралова (старый страшно и пусто молчал, не проходили гудки), потом Косте, не дозванивался, набирал номер еще раз, упорно прокручивая цифровой круг до самого конца; после словоохотливого Московского оплаченных минут оставалось совсем мало, можно было не изобретать темы для разговора, не тратиться на дежурные фразы и "Как ты?" - "А как сам?", просто сказать "Приезжай, ты мне нужен здесь", раньше мог приказать, а теперь просто просит. Медленно сгнивает до бесцветного мессива осень, ноябрь в этом году резкий и злой, как восточный ветер, город затихает, кашляет простуженно в синих вагонах метро, чувствует тоже, что что-то не так. Голодные чайки звучат, как тревога, когда Романов переходит через Дворцовый мост дважды в день. Тревога! Тревога!

Он знает. Он просит Ленинград немного подождать, и город зябко передергивает плечами, сбрасывает листву с деревьев, обрывая золотые и красные листья, как гирлянды после прошедшей демонстрации. Зимами здесь тяжело - вздрагивает Романов, когда вспоминает три блокадные зимы, - совсем тяжело, пьют больше, говорят меньше, чуть оживает все под Новый Год, к елке на Дворцовой площади, а потом - мертвый январь, ветренный февраль, невыносимый затяжной март, дожить до апреля, выдохнуть. Промерзают дома, но у Саши словно мерзнут кости, разорванные трубы как ноющие зубы, но эта боль - она новая, другая, не разрушающийся исторический центр и не волчья злоба окраин, она чужая. Был бы человеком, сказал - словно заразился от кого-то.

Саша спускается по лестницам вниз, почти сразу жалеет, что решил пройтись пешком. Поднимает воротник куртки, прячет лицо в шарф (без шарфа в этом городе нельзя), узкие тонкие ладони в карманы, бредет против ветра по Каменноостровскому проспекту через Троицкий мост, по мерзлому торжественному Марсовому полю с вечным огнем, до Невского. Ноги становятся мокрыми, сырыми, кончик носа замерзает, очки запотевают от прозрачного тумана, но поезд 193 уже едет на Московский Вокзал, Свердовск - Ленинград, Саша опаздывает, как и всегда, поэтому ускоряет шаг. Улицы выморозило, выдуло людей даже с шумного по весне Невского, в ранний темный вечер кажется, что Романов во всем городе один. Отходят от главной артерии города какие-то улицы, он иногда сам в них путается, предпочитая просто идти. Бездомный у зелено-сероватого вокзала клянчит мелочь, Саша выгребает карманы, отдавая вместе с монетками блестящие жетончики на метро.

Костя уже ждет его, прямо под огромной схемой движения поездов дальнего следования, Романов на ней всегда ищет Свердловск, когда там бывает, глазами вправо от себя, Кострома, Горький, Киров, Пермь - и он. Костины волосы внимание привлекают, молоденькие проводницы в новенькой форме хихикают, люди оглядываются, привозя с собой в чемоданах не только вещи, но и собственную недалекость и глупость и злость, а потом тащат все это в его город, распространяют, оседают в Купчино и других темных некрасивых пятнах, если бы можно было остановить это, запретить, не пускать, может быть и дышать было бы легче, жить стало лучше.

Романов останавливается, не знает, что сказать, что сделать. Обнять - глупо, руку протянуть - нет, вот раньше были церемонии торжественные, поклоны низкие, но все изменилось, нет у нас теперь царей.

- Привет. - наконец говорит Саша, снимает очки, чтобы протереть их краем шарфа, на них остаются мелкие капли. - Спасибо, что приехал. Нужно, чтобы ты забрал... своего.

Когда начались боли эти странные, Романов принялся покупать газеты и читать от строчки до точки в поисках предмета своей тревоги. Нашел быстро, очень скупые и неразговорчивые заметки из криминальной хроники. Выписал женские имена - и одно единственное, отдельно, выжившей. Студентка педагогического по имени Вера больше недели провела в комнате рядом со своей мертвой подругой. Когда ее нашли, она была истощена, отправлена в больницу имени В. В. Куйбышева (Саша берет химический карандаш, жирно зачеркивает, сверху пишет "Мариинскую"; он еще помнит, как они переименовали ее в "больницу в память жертв революции" и прикладами винтовок разбивали алтарь в маленькой церкви при Мариинской). Романов идет к ней, покупает на Апрашке за какую-то огромную цену оранжевые апельсины. Лечащего врача Веры Антоновой он находит в курилке на одной из старых лестниц, на съеденных плесенью ступеньках. Это хронически уставший, сероватый лицом мужчина неопределенных лет, который медленно выпускал дым и навязчиво стучал ногтем по циферблату часов. Саша врет, что он - одногруппник, пришел проведать. Врача, кажется, это не удивляет. Он пожимает плечами в сероватом старом халате и смотрит вверх на сбитую лепнину, от которой остались уродливые раны. Саша сидит какое-то время у постели Веры, ждет, пока она проснется, маленькая какая-то под этим больничным одеялом, он просит ее помочь, когда она на границе между забытьем и бодрствованием, вспомнит ли что-то? Вера жует полные губы, как маленькая, прежде чем ответить сквозь сон...

Саша поправляет сам себя:

- Точнее, я думаю, что он твой. - они выходят на улицу. Ждут "волги" с шашечками, водители лениво переругиваются за каждого московского пассажира, посадят, будут возить кругами. - Костя, он им "Пыль снежную" пел.

[nick]Ленинград[/nick][status]здесь имя твое[/status][icon]https://i.imgur.com/kdojk6i.png[/icon][lz]сколько нужно было, задыхаясь, осушить этих проклятых угрюм-морей, чтобы после срифмовать слово жить[/lz]

+1

3

[nick]Свердловск[/nick][status]доктор твоего тела[/status][icon]https://i.imgur.com/IZLGkDi.png[/icon][lz]я смотрел в эти лица и не мог им простить того, что у них нет тебя и они могут жить[/lz]

Под стук колес хорошо спится, Костя подмигивает пухлощекой проводнице, добавляет: через мягкий знак. Выходит курить в тамбур, где пахнет сыростью и нечистотами, и стук нарастает, как будто встраивается в ритм и биение сердца. Или ты встраиваешься в него. За время пути успеваешь привыкнуть и обжиться, особенно если едешь в плацкарте, любым удобствам Костя предпочитает плацкарт. Когда один. Важное замечание, он прислоняется лбом к грязному стеклу, меньше всего он ожидал услышать слегка запинающийся, будто извиняющийся голос Сашки: приезжай, ты мне нужен здесь.

Долгая трель междугороднего звонка, Исеть заливается радостным лаем и весело виляет хвостом - ей все равно, что телефон звонит, что в дверь, безбашенная собака, Костя выбегает из душа с полотенцем вокруг бедер, резко командует: цыц, Исеть, лежать. Наверняка, Московский, кто еще может названивать, даже если не берут трубку, поэтому Костя грубо рявкает: алло! - и давится воздухом, ставшим плотным и густым, стоит у телефона под пристальным взглядом Исети, так и лежащей послушно возле кровати, словно раздумывая, ехать или нет, слушая противные короткие гудки, летящие сквозь километры, потом быстро набирает номер и бронирует билет на поезд 193.

- Мне нужно уехать, Исеть, - теперь его черед извиняться, Исеть слушает одним ухом, не смотрит на него, обиделась. - Я не могу тебя взять, - еще и отвернулась. - Я ненадолго, - еще одна нулевая попытка, Костя садится на корточки, протягивает руку, касается жесткой шерсти. - Это Сашка звонил, понимаешь.

Взгляд Исети красноречивее любых слов. Костя идет одеваться и собирать вещи.

Сколько лет они не разговаривали. Пересекаясь на совещаниях в Москве, каких-то партийных встречах, устроенных Михаилом, проходили мимо друг друга, не глядя, как призраки (ходили слухи, что в ипатьевском доме видят привидений, кто-то надрывно плачет и воет, Уралов хмыкал: попа еще позовите, идиоты, снесите его к херам, делов-то). Сашка не мог простить, Косте было не нужно, чтобы его прощали.

- Он - столица, а ты завод, - Таня смолит папиросу, не вмешивается ни во что, словно ее не касается. - Что у вас общего.

Форма ей идет, подчеркивает строгость и женственность, Костя знает, что у себя в округе она уже навела порядок, но здесь они вроде статистов, свидетелей - как Миша решит, так и будет.

- Уже нет, - бросает Ми

хаил через плечо. - Забирайте.

Сашка лежит, скорчившись у стены, под глазами черные круги. Пока зачитывают декрет об аресте, он не двигается, кажется, даже не дышит, но когда Михаил отдает приказ, подбирается и пытается встать по стене, переводит замученный взгляд с Михаила на Таню, останавливается на Косте, разлепляет спекшиеся губы, словно хочет что-то сказать, но Косте слышится лишь свистящий шепот, слов не разобрать, да он и не хочет вслушиваться.

- В Тобольск, - командует он и отворачивается. - Дальше посмотрим.

Поезд продолжает отстукивать километры - нет времени, чтобы себя обмануть - в феврале на похороны он не поехал, потому что знал, что Сашка там будет обязательно, незачем бередить старые раны в такой день, а у Романова раны никогда не заживают. Когда-то он в шутку говорил: гемофилия - потом шутка стала не смешной, хотя Костя не помнил, шутил ли Саша когда-нибудь по-настоящему смешно.

Наверное, да, в конце концов, он был рожден для другого.

- Мы его сломали, Миш, - говорит Костя, и глаза Московского опасно вспыхивают.
- Ты сомневаешься в решениях партии, Уралов? - Михаил перегибается через стол. - Серьезно мне это сейчас говоришь?
- Я говорю, как есть.

Мертвый сезон, поздняя осень, в Ленинграде ветрено и промозгло, сколько раз он говорил Сашке: у вас от вечной сырости мох в голове. Любой приезжий прямо с вокзала идет смотреть набережные, чесать по полированным блестящим носам сфинксов, смотреть, как ловит лучи редкого осеннего солнца пошлый пик адмиралтейства, вспыхивая бликами, гулять по Невскому и по Дворцовой. Обязательная программа - Эрмитаж, сотрешь ноги, пока обойдешь все залы, но через силу еще поднимешься по крутой лестнице Исакиевского собора. Костя тоже приезжий, чужой, может смешаться с толпой туристов или уйти один бродить по грязным улицам, поднимать голову, чтобы смотреть в серое небо и падать в дворы-колодцы, раскинув руки-крылья.

Съездить на Ковалевское кладбище, постоять у могилы, выпить стакан водки на посошок, шепча вместо молитвы: хочу каждый день умирать у тебя на руках, мне нужно хоть раз умереть у тебя на руках.

Вокзал живет своей отдельной жизнью, здесь все чужие, и Косте на какой-то момент хочется тут остаться: рассматривать схемы движения поездов, изучать расписания пригородных электричек, поддаться внезапной идее купить билет на первый проходящий поезд и уехать, не думая, куда. Выйдешь из здания Московского вокзала - завязнешь в ленинградской хандре, словно в липком болоте, начнешь избегать верхних этажей и открытых окон, покатых крыш и скользких лестниц, попадая в скупые сводки, из которых неясно, случайность, намеренность, но за спиной шепоток: самоубийство, нет, не доказано, предсмертной записки нет, но говорили…

Саша подходит сбоку, Костя слушает его, не отрывая взгляда от схемы.

- Ясно, - вытаскивает из кармана пачку Союз-Аполлон, но в здании вокзала курить нельзя, поэтому он резко разворачивается, натыкаясь на близорукий взгляд, без очков Сашка выглядит как-то особенно уязвимо и неловко, и, молча, идет к выходу.

Погода - дрянь, как они здесь выживают вообще, ветер пытается затушить спичку, Костя прикрывает ее руками.

- Ну, если Нау пел, точно мой, чей же еще, - закуривает, глубоко затягиваясь. - Прямо отсюда расследование начнем или все же до дома доедем?

+1

4

звук

Конечно, мне хотелось бы попробовать стать другим,
Но мой печальный дом уже отстроен и я в нём

Наверное, все же не стоило звонить - горькое раскаяние приходит почти мгновенно, стоит только Косте в глаза посмотреть, тянет встать на колени в Петропаловском соборе перед однотипными беломраморными саркофагами с бронзовыми позолоченными крестами, просить прощения у Петра Алексеевича, задыхаться так по-человечески в простом "я не смог" и "я не стал". Одной хронической болью больше, одной хронической болью меньше, Саша не может вспомнить, когда в последний раз чувствовал себя хорошо, наверное, еще тогда живы были все Романовы, любившие его беззаветно, кружил вокруг него допетровский бал-маскарад 1903 года, и он смеялся тогда звонко, серебром, еще не родился цесаревич Алексей, еще не знал своей страшной судьбы, еще не подняли винтовки, несколько пуль, им потребовалось несколько пуль, чтобы его убить, не пожалели даже собак... Саша моргает быстро-быстро, смаргивая с себя липкое наваждение, как мелкий сор, попавший под веко, Костя успевает уже уйти вперед, нырнуть в приоткрытую для него тяжелую деревянную дверь вокзала, ведет себя по-хозяйски, всегда уверенно, даже в чужом для себя городе.

Нет, надо было молчать, чужому рано или поздно надоело бы быть здесь - им всем рано или поздно надоедает, и они возвращаются, переломанные сырыми зимами и несолнечными летами, обратно по своим городам, - и все наладилось бы. Саша знает, что лучше ему уже не станет, а ноябрями в Ленинграде и вовсе хочется умереть даже ему, нырнуть, уйдя с головой в еще не скованную льдом Неву, выбрать самый болезненный способ уйти - или самый тихий, газом, но с риском забрать с собой десяток невинных людей. Раньше их города связаны были с ними, с их состоянием, веселился Александр Романов - Санкт-Петербург праздновал, если плакал - то город соболезновал, собирая траурные тучи и начиная затяжные ливни, от которых реки становились черными. Сейчас они просто связаны друг с другом, как умирающий - и аппарат, поддерживающий в нем слабую, едва ощутимую жизнь. Советский Союз - как грязная палата, на голову Саши осыпается штукатурка, тянет капустой тушеной, нестиранным бельем, все грубят, толкаются, живут в истеричной нищете в чужих домах, поделив гостиные на три комнаты, сбив лепнины и мозаики, не живешь, существуешь, ждешь смерть.

Если бы все было по-другому, если все было совсем иначе, то Романов бы не смог сдержать улыбки. Рассеялся бы ноябрьский сине-серый смог над городом, выглянуло солнце, на которое бы смотрели, щурясь, не веря. Наверное, от Уралова все так же пахнет ромашками и крепкими сигаретами, если прижаться к его затылку носом, провести, вынюхивая, как Исеть, сравнивая воспоминания. Но иначе не будет уже, у Саши на это столько же причин, сколько пуль осталось в телах семьи Романовых,  лейб-медика Евгения Боткина, лакея Алоизия Труппа, повара Ивана Харитонова и горничной Анной Демидовой, сколько молитв произнесли перед смертью великие князья, сколько раз гавкнули любимцы детей, пахнущие тепло шерстью и медом, ласковые собаки. Забирай своего, Костя, и проваливай обратно в свой сгнивший и проржавевший Уралмаш, а больше ничего от тебя и не надо.

За короткое время погода делается еще хуже - словно, как в старые времена, Ленинград почувствовал настроение Александра и отрезкалил его в шквальный ветер, ради забавы раз за разом задувающий спички под куполом из чужой ладони. Тяжело дышать, сырость налипает на легкие изнутри, к лицу будто приложили влажную тряпку, из-за капель на очках размывается все перед глазами, но без очков Романов вообще видит одни силуэты и размытые пятна (может быть, стоит их снять, чтобы лицо Уралова не видеть).

- Не юродствуй. - строго говорит Саша, не успев понять, насмехается ли Уралов или говорит серьезно. Моментально встает в защитную позу, закрывается, руки перекрещивает на груди в неприязненном жесте. Торопятся выйти из вокзала люди, раздраженно бросая скомканное недовольство на дым прямо в лицо, на то, что стоят тут на пути всякие, неужели сложно отойти? Романов делает шаг в сторону, пропускает пестрый и непрекращающийся поток озирающихся, крутящих головами людей, ищущих красную букву М для теплой сухой глубокой подземки. - Сам знаешь, "Пыль снежная" ни на одном альбоме Нау не была, и копий с новогоднего эфира почти не было, откуда он ее знать может?

Странно слышать, как Костя произносит слово "дом". Дом, хочет сказать ему Романов, это у тебя там, в Свердловске, здесь ты в гостях, веди себя нормально, не стряхивай пепел прямо на тротуар, это, в конце концов, просто некрасиво. Но молчит, зная: хуже Уралов уже не сделает. Никто не может сделать Ленинград хуже, чем он уже есть. Все думают о нем, как о сказке, северной мечте, откладывают деньги на поездку и собираются в школьные стайки, белые ночи, Финский залив, зеленая Карелия, город-герой, а потом приезжают, тянут разочаровано, что все как-то не так и они ждали большего, и уезжают. Хорошо, если целыми, Ленинград такой: в дворах-колодцах можно утонуть, разводные мосты растащат тебя на две части, в коммуналках снимешь комнату, сядешь пить водку с соседями - очнешься через двадцать лет с той же стопкой водки в руках.

Наверное, это все влияние Михаила. Москве всегда все мало, растет, пожирает область, Москва говорит: твое, а подразумевает: мое. Уралов к Московскому близко, молодец, заслужил, Уралмаш. Когда там обратный поезд, может Косте стоит прямо сейчас на него сесть и поехать обратно?

Прогоняет про себя тяжелый монолог Романов, проводит кончиком языка по зубам, говорит:

- Пойдем. - добавляет, - Только на метро поедем. Похолодало.

В метро душно, старые поезда тащат за собой свистящий лихо ветер. В вагонах пахнет потом и мокрыми куртками, все близко стоят друг к другу в неприятной близости,
из-за шума разговаривать невозможно, и не хочется, и они молчат. Кто-то в другом вагоне играет на гитаре. Попрошайка клянчит милостыню и профессионально шмыгает грязным вздернутым носом.  В темных перегонах изредка гаснет свет, погружая все в желтоватую плотную тьму, и голова Саши легко мотается туда-сюда, он спиной тяжело прислонился к дверям с надписью "не прислоняться".

После перехода на синюю (Московско-Петроградскую линию, раздраженно поправляет Романов; придумали тут, зеленая, оранжевая, красная, у этих веток имена есть) и еще пары станций, шагом почти бегом, они в квартире. На шум ключа бегут кошки, встречают гостей, наровят знакомо и доверчиво обтереться меховым боком о костины брюки. Нева сидит и смотрит, пока Уралов возьмет ее на руки. Когда его арестовали и сослали в Тобольск, как какого-то преступника, кто ухаживал за всеми кошками? Саша не мог вспомнить.

На небольшой кухне роется по всем шкафам, открывает и закрывает их растерянно, словно тут не живет. Признается, повышая голос, чтобы Костя услышал:

- У меня только портвейн.

Стоило позвать Уралова из темного коридора, это легко - произнести имя в два слога, Кос-тя, но почему-то больше не хочется.

[nick]Ленинград[/nick][status]здесь имя твое[/status][icon]https://i.imgur.com/kdojk6i.png[/icon][lz]сколько нужно было, задыхаясь, осушить этих проклятых угрюм-морей, чтобы после срифмовать слово жить[/lz]

+1

5

[nick]Свердловск[/nick][status]доктор твоего тела[/status][icon]https://i.imgur.com/IZLGkDi.png[/icon][lz]я смотрел в эти лица и не мог им простить того, что у них нет тебя и они могут жить[/lz]

через мои песни идут, идут поезда, исчезая в темном тоннеле
лишь бы мы проснулись в одной постели
скоро рассвет

Город дышит с Сашей в унисон, дыхание нервное, прерывистое, как дыхание астматика, что начинает хрипеть одышкой при быстром шаге, нащупывает в кармане куртки ингалятор, останавливается, вдыхает шумно и жадно, еще вдох, еще один, чтобы не упасть от быстрого заполошного бега, не сжечь легкие, чтобы пожить еще хоть немного.

Костя ловит отсветы города в Сашкиных глазах, скрытых запотевшими очками, в упавшей на лоб длинной челке, что лезет кудрями в глаза, мешает, хочется протянуть руку, убрать ее, заправить за ухо - Костя рук из карманов не вынимает - в ссутуленных плечах, привычке горбиться, заработанном сколиозе, не ударишь по лопаткам, не прикрикнешь “держи спину ровно”, ощущая прострелы в пояснице как свои, когда вдруг останавливаешься, закусив губу от резко пришедшей боли, в немного шаркающей походке, будто Романову ботинки не по размеру.

Город отражает Сашку: ветер становится злее, яростнее, Саша скрещивает на груди руки, говорит строго и ровно - а Косте слышится хрип и свистящий шепот лежащего у стены. Он пожимает плечами: не буду спорить. Смысла нет выяснять, кто прав, приводить аргументы, дело не в студийных альбомах, не в эфирах, не в трансляциях на радио. Песни уходят в народ быстро, сразу, оседают на шуршащих доморощенных записях, щелкающих и шипящих, поются на квартирниках под плохо настроенные гитары, в клубах дыма, в старых комнатах, набитых людьми, с обязательной попойкой после, а то и во время подпольных концертов, в душных электричках привычных маршрутов Москва-Петушки, тексты переписываются от руки в толстые тетради с кожаными обложками, украшенные цветами, вырезанными из старых открыток, если отклеить, то можно прочитать на обратной стороне “с любовью от бабушки”.

Костя спускается в ленинградское метро, подгоняемый ветром с Финского залива. Город изгоняет его из себя, выдавливает,как экзорцист изгоняет из тела вселившегося демона, злого беса.  Бронзовые сфинксы поворачивают головы в сторону чужака, напрягаются под отполированной кожей бугристые мышцы, словно ждут одного приказа - прыгнуть, разорвать, прокусить горло, напиться чужой крови.

Подземка успевает первой, открывает жадную ненасытную пасть, с чавканием заглатывает добычу. Костя думает, что стук колес метрополитена совсем не похож на стук колес поезда, и люди в метро, уткнувшиеся в книги и газеты, спящие, повисшие на перекладине, словно на виселице, напоминают несвежие трупы. Он глубоко вдыхает холодный сырой воздух, как только оказывается на улице, снова закуривает, идя рядом с Сашей знакомым маршрутом, отмечая про себя, сколько здесь всего изменилось.

Они сами изменились.

Тяжелые времена требуют тяжелых решений. Наверное, Саша и сам это понимал, но они никогда не говорили об этом. Это был бы сложный разговор, который бы все равно ничего не решил. Политика. Решение партии. Риски для нового государства, нового строя. Если бы Саша спросил его, кто отдал приказ, Уралов бы не стал врать и увиливать, сказал честно - приказ мой и ответственность моя - но Саша не спрашивал. Кровь Романовых обагрила руки, осталась на мысках сапог, пятнами на дороге, встала между ними, разделив навсегда.

В последнее время Косте стало казаться, что, возможно, когда-нибудь все наладится, они что-то поймут, что-то другое, очередной этап взросления - как я их ненавижу - очередной слом, Сашка Башлачев улыбается счастливой улыбкой мудреца или блаженного, сидя у подъезда дома на Сакко-Ванцетти, а потом обнимает небо в последнем полете с восьмого этажа. Почему казалось, что он может провести странную ломаную линию по карте, соединяя Ленинград и Свердловск стуком колес, крепким чаем, заваренным проводницей,  словами из песни, в которой слово любовь повторяется тринадцать раз, словно заклинает или заговаривает раны, отворяет кровь, вытаскивает из кошмара и тьмы, останавливает смерть.

Саша видел столько смертей, ходил по мёртвым улицам, переступая через окоченевшие  трупы, которые некому убрать, что, кажется, ещё одна для него чересчур, даже смерть маньяка-убийцы. Он говорит: забери своего - не убей, не уничтожь, не ликвидируй - забери. Хотя за то, что натворил приезжий, как думает Саша, с Урала, положена высшая мера наказания. Костя думает об этом между делом, представляя, сможет ли Саша выстрелить, представляя себе на месте преступника лица палачей царской семьи, размытые, что не узнать лица с бельмами вместо глаз, как на посмертных фотографиях.

Кошки встречают их у двери, жмутся с мурлыканьем и урчанием, обтираются о брюки. Костя делает шаг в комнату, видит сидящую на диване Неву, машинально берет на руки, зарывается пальцами в пушистую шерсть, чешет за ухом, а она выгибает голову и ластится. Может, она его простила. Или просто кошкам все равно. Он поднимает ее и начинает шептать в теплое кошачье ухо, Нева смешно дергает ухом, ей щекотно, но не выпускает когтей, узнала его, соскучилась.

Когда-то он зарывался пальцами в длинные черные кудри Саши, перебирая их, наматывая на указательный палец, пока Сашина голова удобно лежала на его плече, можно повернуться и поцеловать в висок, но двигаться совсем не хочется, а хочется быть рядом.

Сейчас все по-другому. И они другие.

- Я тут привез с собой, - Костя нехотя опускает Неву обратно, явно недовольную таким обращением, снимает с плеч рюкзак, достает нехитрый скарб, палку колбасы, пару банок шпрот, полбуханки черного хлеба, бутылку водки, выкладывает на стол.

Кухня у Сашки осталась такой, какой он ее помнил. На ней можно сидеть до утра на широком подоконнике, курить, стряхивая из окна пепел, потягивая вино, иногда подпевая чужим голосам, поющим под гитару.

Он долго моет руки, намыливая их несколько раз, подставляя под горячую воду - вода течет ржавыми потеками, а, может, это чужая кровь, въевшаяся, застарелая, оставшаяся навсегда с ним.

- Кто-то в живых остался? - спрашивает он, вернувшись на кухню, берет стакан, уже наполненный портвейном, приторный запах шибает в нос. - Рассказала тебе про песню?

Хочется сказать: давай за Сашку, не чокаясь, но за покойников всегда третий тост, да и его не на поминки позвали. Он протягивает руку со стаканом к Романову.

- За встречу, Саш.

+1

6

1. Эй, не верь ему, 2. не спи, 3. после чтоб не сетовать 4. Видишь из-за ихних спин морду зверя этого

Сложно забыть, когда по городу каждый день водят экскурсии, плавают плоскодонными кораблями по каналам и мелким рекам, возят туристов в пухлых новых автобусах "Интурист", топают ногами по мраморным лестницам дворцов, думают не о будущем, а о прошлом; весь Ленинград о том, что было - однажды Московский с мерзкой улыбкой поздравляет Романова с "прошедшим", Саша смотрит непонимающе, вежливо переспрашивает: "С чем прошедшим?", улыбка становится шире, тоньше, Москва едва сдерживает неприятный смешок: "Со всем прошедшим, Саш" (он делает над собой нечеловеческое усилие, чтобы не плюнуть Михаилу прямо в лицо, у него все отняли задолго до того, как Московский придумал забавный каламбур, у Москвы любимый цвет - красный). Никому не интересно, что будет, все хотят знать, что было. Водят ручейки по Смоленскому кладбищу, произнося вслух имена мертвых (мертвое не страшно, бояться нужно живых) с благородных памятников, заглядывают в Неву, чтобы найти утопленников и не боятся тоненькой улицы Репина, где в блокаду складывали бледными штабелями тела. Даже в Эрмитаже бегут от современного советского искусства любоваться классической кистью. В Русском музее - ищут Васнецова и Репина.

Саша забыть не может. Спотыкается на невидимых окоченевших телах под одеялами из сугробов, когда горячая белая ночь, закрывает окна своего третьего этажа, чтобы вода не поднялась и не затопила старинный, покрытый царапинками, как патиной, паркет, рисует планы квартир, расставляя двери, где они раньше были, стирая серым ломким ластиком советские пристройки. Вслушивается в обрывки экскурсионных программ, кто-то тараторит, торопится, Пушкин, Есенин, декабристы, Нева, Петропаловка, Аврора, залп, а от кого-то тянет сонно зевнуть - становится история, которую он видел, которой был частью, страницей учебника на зубрежку для вступительных в университет. Саша лежит на Марсовом поле, спиной на ярко-зеленой траве, а где-то в голове до сих пор трещит-трещит-трещит лед на Ладоге и красят черной краской купола Спаса-на-Крови, и стучит блокадный метроном.

Костя вытаскивает еду, что-то нелепое есть в этом, как будто от провинциальных родственников с огромными сумками, которые с гордой улыбкой раскладывают по столу "гостинцы". Колбаса, шпроты, черный хлеб, Романов такое сейчас не ест, от одной мысли о рыбьем янтарном масле подташнивает, а в блокаду это было целое богатство, меняли украшения и картины за одну сухую корку, меха и сапоги за кусочек сахара.

- Как будто 28 января 44-ого. - замечает он колко с натянутым смешком (в шутку он все равно сказанное не превратит), и Нева, занявшая один из трех табуретов по своему кошачьему праву, смотрит на Романова с безмолвным осуждением. Ничего, ему шутить о блокаде можно. Стоило, наверное, начать собирать анекдоты про расстрелянного царя, чтобы было, что травить, если вдруг Екатеринбург в гости явится. Свердловск, поправляет он сам себя мысленно, другое имя. В именах легко запутаться.

Ему даже сейчас холодно. Леденеют, теряя чувствительность, кончики пальцев, синеют некрасиво ногтевые пластины. Романов проскальзывает взглядом на газовую плиту и думает, может включить, чтобы горело ярче. Достает стаканы, щедро льет портвейн, один запах которого сбивает с ног. Так пахнут сырые рюмочные с разномастными мужчинами в меховых шапках и плохеньких пальто, коммуналки с алкоголиками, пьянство. Саша пьет редко и только один. Когда говорят о блокаде, холод страшнее голода. Промерзли насквозь не только стены, но и кости - души. Люди сидели в своих квартирах, комнатах, выходить было некуда и незачем, тихо ждали смерть, писали дневники на бумаге, которая все стерпит. Человеческая душа умирает позже тела, последней. Романов тогда был все равно уже мертв, еще до того, как город взяли в кольцо. Ему было легче.

Уралову не понять, что такое холодно. В войну, Романов знал, Костя работал, как проклятый - может и правда проклятый, после того, что сделал, молчаливым соучастником чего стал, - и уральские заводы в мыслях связаны с раскаленным металлом, жаром печей и шумным нагретым дыханием станков. На Урале ковали победу, пока Ленинград глодал человеческие кости. Знаешь, Костя, что сказал Сталин - обожаемый Царицыным идол и кумир, - когда узнал? Он назвал Ленинград безнадежным. Изменилось ли что-то спустя столько лет? Появилась ли в Саше надежда?

Романов берет стакан машинально. Смотрит поверх стекол очков на ржавую жидкость, которую хочется пить еще меньше, чем есть шпроты. Портвейн принесла с собой Софья, которая грохнула целый стакан, а потом несколько минут кашляла. Поцелуи Софьи потом были с привкусом этого пойла, руки липко цеплялись за его рубашку, он сказал ей: "Уходи, пожалуйста", а бутылку она так и оставила на кухне. От Софьи оставались потом длинные темные волосы, запах духов, навязчивая духота закрытых окон и длинных бессмысленных звонков. С ней было еще хуже, чем было с Костей. Достижение.

Уралов протягивает ему стакан. Саша смотрит непонимающе. Чокаются. Он ставит стакан обратно, так и не сделав глотка, надеясь, что Свердловск сейчас не начнет ему рассказывать про философию рюмочных и тостов. За встречу пить странно, когда она вынужденная, мучительная, как пытка, когда повод - мертвые девушки и песня про снег, которая не про снег вовсе, а про прошлое, которое не стоит носить с собой.

Романов садится в узкую щель между теплым боком низко гудящего холодильника и острым краем стола, который ножом уперся ему в ребра. Подпирает основанием ладони острый подбородок. Пока Нева думала, как прыгнуть на костины колени, на ее законное, но теперь потерянное место легла Пряжка, по-собачьи преданно заглядывающая Уралову в глаза. Нева уходит с обидой. Пустое место между ними как не тронутый стакан.

- Нож... - говорит Саша неожиданно, делая неопределенный жест рукой, - где-то там. Кажется. Хлеб порезать. Девушка одна, Вера Антонова, она в Мариинке сейчас лежит, жить будет, говорят, но как, после такого... - он на холодильнике слепо нащупывает подборку из газетных статей, аккуратно вырезанных и наклеенных на плотный картон, передает их через стол. - Хочешь поговорить с ней? Она молчит все время, только песню напевает постоянно, по кругу. Но, с другой стороны, надо откуда-то начать, да, Кость?

[nick]Ленинград[/nick][status]здесь имя твое[/status][icon]https://i.imgur.com/kdojk6i.png[/icon][lz]сколько нужно было, задыхаясь, осушить этих проклятых угрюм-морей, чтобы после срифмовать слово жить[/lz]

Отредактировано Saint Petersburg (2022-08-31 02:05)

+1

7

[nick]Свердловск[/nick][status]доктор твоего тела[/status][icon]https://i.imgur.com/IZLGkDi.png[/icon][lz]я смотрел в эти лица и не мог им простить того, что у них нет тебя и они могут жить[/lz]

sountrack

Он не был рожден для всего этого. В красоте и блеске как праздничная открытка, как вызов императора всей фальшивой Европе: нате, выкусите, у нас свое, не хуже, лучше, что там ваши минуэты да польки, жги, Сашка, покажи душу русскую.

Величие Петергофа слепит глаза, разлетается солнечными бликами. Каналы, аллеи, фонтаны, на Урале цветут тюльпаны, в Петербурге пышные розы. Слишком ярко - золото, зелень, лазурь, бирюза - и невозможно отвести глаз. По аллеям лучше ходить одному, каждый шаг - история, великое прошлое, чужая ложь, неслышная никому музыка. Делить ее ни с кем не хочется, даже двое уже толпа или ненужная тут романтическая привязанность, пошлость, поцелуи под брызгами воды - Костя отворачивается. Он мог бы пройтись здесь с Сашкой, держа его за руку, согревая вечно холодные пальцы, на них бы оборачивались и смотрели с подозрением, но тут же забывали.

Настоящее северное море, глаза останавливаются на линии горизонта. Нагретые солнцем камни вытягивают тепло из сидящих на них, и к вечеру холодает, в ход идут любые средства: чужие куртки на два размера больше, быстрые глотки из передаваемой по кругу бутылки, одна сигарета на двоих, до последней затяжки и обожженных пальцев, горячее дыхание рядом…

подставь дождю щеку в следах былых пощечин.
хранила б нас беда, как мы ее храним.

Костя представляет себе, как Саша стоит, по обыкновению ссутулившись, глядя сквозь мутные очки, как достают из укромных захоронений великолепные статуи, похожие на бледных призраков умерших девушек. Спрятать, схоронить, засыпать землей, чтобы не достались врагу. Бескровные губы едва заметно двигаются - то ли пересчитывают, то ли называют по именам.

Уралов заходит проверять коллекцию из Эрмитажа - чтобы ни одна картина, ни одна бронзовая чашка, перьевая ручка, танагрская статуэтка, фарфоровая вазочка - ничего не пропало. Говорит хмуро: “шкуру спущу, под трибунал пойдете”. Старик-сторож говорит: “да как можно, Константин Петрович, наследие ж, нешто не понимаем”. Костя молча разворачивается, уходит обратно, встает в третью смену к станку.

Из тех лет помнит только бесконечные конвейеры и людей: худых неулыбчивых женщин, комисованных солдат и детей, больше девчонок, в грязных засаленных спецовках, с пятнами мазута на руках и лицах. Справки вместо паспортов. Помнит, как в подсобке увидел плачущую навзрыд, присел рядом на корточки, обнял за плечи, утешая: “Ну, будет-будет, хочешь, домой сейчас иди”. Детские пальцы до мяса разъедены солидолом и керосином, отмывала старые детали, годные для починки, поднимает на него зареванные глаза: “дядя Костя, а я-то, я когда за станком буду работать, мне четырнадцать уже осенью”. Костя стискивает зубы, мальчишки в четырнадцать торчат у военкомата, приписывая себе два года, идут на фронт, девчонки остаются.

“Все для фронта! Все для Победы!” - с конвейера выходят новые танки, лучше, быстроходнее, смертоноснее. Пристрелка на пустыре у реки - Исеть лает до хрипоты, носится, как оглашенная. Костя зычно свистит, засунув два пальца в рот. После смены два часа сна, в обнимку с Исетью, которая занимает большую часть кровати, кладет голову на подушку, лижет его  в лицо за две минуты до будильника, когда душу бы продал за эти две минуты сна, когда снится - залиты летним солнцем аллеи, радуга в брызгах, отблески улыбки в Сашкиных глазах, черные непослушные кудри…

Он запрещает себе думать о Сашке, каждая мысль сдирает с него кожу как наждак. Из строго охраняемого объекта летит над просторами страны: “Внимание! Говорит Москва!”. Уралов прячет у себя самое ценное - коллекцию из Эрмитажа, Юрия Левитана - бережет, ревниво хранит от всех.

Он вслед за Сашей отставляет стакан, не поддержав вымученную шутку. Не смешно, Саш. Встает со стула, Пряжка, недовольно мяукнув, спрыгивает с колен, он перебирается на широкий подоконник, смотрит в окно, достает из кармана пачку и закуривает, ищет глазами пепельницу, но находит только блюдце со сколом на краю: тоже сойдет.

Сашка начинает опять про уральского маньяка, девушку эту выжившую, Костя, не глядя на него, пожимает плечами: как скажешь.

С тобой поговорить хочу. Сколько еще нужно лет, километров, станций метро, мертвого холода - чтобы мы поговорили с тобой?  Он специально к Саше не подходит, не дотрагивается - не хочет видеть, как тот отшатнется, как глаза станут безумными, подернутся пленкой страха и отвращения. Цель оправдывает средства, и так было надо, даже если ты до конца времен будешь смотреть на меня как на враг - это была необходимость. Разве я враг тебе, Саш?

Сашка втиснулся в самое узкое место, огородился с двух сторон холодильником и столом, о-о-о, моя оборона. Загнал себя в угол, если Костя сейчас подойдет, ему будет некуда деться: он поднимет его за подбородок, наклоняясь, чтобы поцеловать жестко, насильно, тонкие пальцы аристократа вцепятся в грубую руку рабочего, но здесь силы не равны. Они вдвоем, и Костя делает все, чтобы сдержаться, напоминает себе: все в прошлом, все, что было - в прошлом, может, у Сашки вообще кто-то есть, Сонечка, скорее всего, часто заезжает, а Михаил может просто вызвать к себе, и Саша поедет, да и какая разница, есть что-то между ними или нет, просто ты тут нахуй не нужен, Уралов, лови маньяка и проваливай.

но память рвется в бой. и крутится, как счетчик,
снижаясь над тобой и превращаясь в нимб.

- Валяй, - Костя устало трет переносицу, смотрит вниз на отражение фонаря в черной луже, асфальт притягивает магнитом. - Сегодня поздно уже навещать, завтра с утра, во сколько там часы приемные?

Вера Антонова напевает по кругу: когда внутри меня, внутри меня погаснет свет - и Костя некстати думает, что в психиатрических клиниках на окнах нет ручек и стоят решетки. Но Вера лежит в больнице имени Куйбышева, которую Сашка упрямо называет Мариинской, новые имена режут ему слух, сводят рот оскоминой, скорее язык себе откусит, чем скажет вслух Ленинград. Или Свердловск. Прошлогодний снег, который опасно носить при себе, но Саша носит, не снег, глыбу льда, она превращается в камень за пазухой. Камни, обращайтесь в стены, стены ограждают поле - Костя тушит бычок в блюдце, разворачивается, прислоняется спиной к стеклу.

- Я тебе кассету привез, ребята из клуба записали. Там старого немного и кое-что ты не слышал, думаю, тебе понравится, - Костя усмехается, глядя на очередную претендентку на его колени, хлопает себя по ноге, Фонтанка мигом взлетает на них, изящно отпружинив с пола. - Исеть по тебе скучала.

На столе скрупулезно собранное из газетных вырезок досье: причина их встречи. Блядская причина их вынужденной встречи. Косте хочется чиркнуть зажигалкой и смотреть, как она горит.

0


Вы здесь » horny jail crossover » фандомные эпизоды » небылицы


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно